Глава вторая. Марфа-Насмешница и Серёга-Солдат
По соседству с дедушкой Филимоном, в сторону высокого явора, находился небольшой краснокирпичный домишко, с аккуратно выкошенным подворьем и с развесистой яблоней у крыльца. Гришка сразу обратил внимание на это жилище, ожидая, что вот-вот выйдут оттуда соседи поприветствовать прибывших к деду родственников. Но никто из них так и не появился. А вечером, поскольку окошки домика остались тёмными, парнишка окончательно решил, что нету в нём никаких жильцов.
И на следующее утро, когда дедушка с матерью и сестрой отправились в лес за травами, он, как и всякий любопытный мальчишка, решил посмотреть, не получится ли в странном домике обустроить себе местечко для игр. И юный следопыт через скрипучую калитку рассохшегося от времени, но ровного ещё штакетника с опаской зашёл в соседский двор. Но тут всё было безмятежно спокойно и царила мёртвая тишь, едва нарушаемая шелестом трав и листьев. И не только выцветшие старые рамы, а даже форточки на окошках домика, несмотря на летнюю жару, были закрыты, свидетельствуя об отсутствии хозяев, о том же говорили и неподрезанные, разросшиеся до самого крыльца извилистые ветви яблони.
Тем не менее, пробраться внутрь домика Гришке не удалось: оказался на двери большой висячий замок, а отворить снаружи ни одно из трёх окон, из-за плотно запертых рам, не было никакой возможности. Обойдя вокруг дома, мальчик опять поднялся на его невысокое крылечко, потрогал тяжеленный замок и хотел уже уйти восвояси, как вдруг громко скрипнула калитка за его спиной. «Хозяева пришли!» — Оробел незадачливый следопыт, не зная, как объяснять будет своё присутствие.
— Ну, здравствуй, гость дорогой! — Пропел тоненький и любезный девичий голосок. Гришка обернулся и обомлел: перед ним стояла улыбчивая прелестница в ярком зелёном сарафане, с длинными русыми волосами, вольно развевающимися на ветру. Обликом она необычайно походила на ведущую детской передачи «Будильник» Надежду Румянцеву, разве что глаза незнакомки были не голубыми, как у тёти Нади, а кошачьими, зелёными, в самый цвет её сарафана. А росточком она была едва больше самого Гришки! Чудеса, да и только! «Ну ясно, у дедули — и соседка колдунья, фея какая-нибудь…» — Мелькнуло в голове у мальчика, но всё же он совладал со своей растерянностью и вежливо ответил ей:
— Здравствуйте! Меня Гришкой зовут, я к дедушке Филимону из города приехал…
— Сразу видно, что внук Петровича, такой же ловкий и шустрый, — усмехнулась фея. — Хотел ко мне в избушку тайком забраться, а притворяешься, что по-соседски зашёл! Ну да ладно. Зовут меня Марфой, а величают Насмешницей. В избушку тебя на чай звать не буду, потому что там хозяин мой спит сном тревожным, солдатским, и ни в коем случае беспокоить его нельзя. Мы с тобой, соседушка, лучше тут присядем, во дворе, под яблонькой…
Она повела в сторону тонкой и белоснежной правой рукой, указывая на приземистую скамью, сбитую из стареньких серых досок. Если бы мальчик не был так впечатлён хозяйкой двора, возможно, и заметил бы, что ещё секундой назад на том месте не было никакой скамейки, только грелся на солнышке, выбравшись из травы, ленивый маленький ёжик. Но Гришка по сторонам не глядел, очарованный обаянием Марфы, и присел потихоньку на край скамьи рядом с нею.
— Вот что скажу тебе, Григорий Павлович Востряков, — серьёзно начала Марфа, изумив мальчика тем, что ещё никогда его так не величали, — вовсе не случайно ты приехал в Усладу. Видишь ли, дорогой, такая твоя судьба: после деда и матери стать главным знахарем наших мест. Поэтому я и хочу кое-какие наши тайны тебе открыть. Не все, конечно, но о себе и муже своём, раз к нам заглянул, поведаю с большим удовольствием!
И она начала свой рассказ, а Гришка воспринимал его настолько живо, словно своими глазами видел то, о чём говорилось. Только такие подробности утаила, которые рановато было бы знать мальчишке. Ну, а мы-то взрослые с вами, дорогой читатель, и упомянем поэтому в точности всё как было.
…Значит, обитала раньше в домике этом семья Копыловых: здоровенный мужик Максим, мастер на все руки, а особо — резчик по дереву, умелый плотник и каменщик, жена его Настасья-красавица, да двое их деток, старшая Зоя-тихоня и младший Серёжка, с малых лет сорванец. Жили они душа в душу, в любви и в достатке, благодаря Максимовым золотым рукам. Но однажды досадная и нелепая дурь этого Максима напрочь порушила покой семьи Копыловых.
Оглядывая только что выстроенное городской бригадой новое здание сельпо, хозяйственный председатель Мишуткин решил приварить арматурные решётки на его окнах.
— Да у нас в деревне чужого никто отродясь не брал! — Возразил ему дед Филимон.
— Свои, Филимон Петрович, не полезут, а залётные могут, — объяснил свои опасения председатель. — Стёкла-то оконные втихаря можно вырезать, но железные прутки так просто не спилишь. Пущай будут для острастки!
— Не к добру это, не по нашим обычаям, — покачал головой Перелесов. — Помню, Матвеюшка, ещё твой дед говаривал мне: не замки да засовы берегут добро, а совесть людская да благодать на родной земле.
И прав оказался старый Филимон! Решётки приваривать Матвей велел Копылову, а тот, ради забавы, на одном окне сгондобил их таким макаром, что его богатырским рукам ничего бы не стоило вынуть помаленьку решётку вместе с загнанными в кирпич дюбелями и так же незаметно на своё место поставить. Почти сразу и забыл озорной мастер эту придумку, а вспомнил уже перед самыми новогодними праздниками. Когда его Настю, колхозную агрономшу, послали в город на две недели, на курсы повышения квалификации, а вернуться она должна была почти уже к самой ёлочке. Как же своих детей без пряников-пирогов на праздник оставить? Гордым был Копылов, не стал кумушек да тётушек по деревне о том просить, понимая, что в такие дни у каждой хозяюшки свои хлопоты.
Вот и вспомнил сдуру про решётку на магазинном окне, выбрал ночь потемнее и совершил дело лихое. Решёточку аккуратно вынул, стекло оконное стеклорезом у задвижки вскрыл и осколок вантузом отобрал… При свете фонарика немецкого, трофейного, доставшегося от покойного деда, набрал в мешок всего понемножку: пять жестяных коробок халвы, три коробки конфет с орешками «Метеорит», печенья да развесных леденцов, сколь руки захватили. Не думал он, деревенщина неотёсанная, что по этим самым ловко пригнанным дюбелям и по отпечаткам пальцев сыщики городские быстро его найдут. И окажется он под арестом в первый день нового года, и присудят ему вскоре шесть лет заключения в глухой сибирской колонии.
Настя, хоть и любила мужа, а такой глупости ему простить не могла:
— Дядь Филимон, — говорила она соседу. — Ладно ещё, если подрался бы с кем-нибудь, иль загулял даже по пьяному делу. Разве не знал, что воровство — позор до окончания дней?
— Все знают, что не из лихости он так поступил, а из любви к детям, — ответил ей Перелесов. — Поэтому и простят дурака, вором он слыть не будет.
— Детей-то он любит, конечно, — не унималась Настя. — А как же обо мне позабыл? Сколько парней и мужиков клинья подбивало ко мне, а я всегда верная ему была, думала о том, чтобы вместе с ним быть, обиды не причинить! Что же, теперь и я могу почудить-погулять, как душа пожелает, и даже развестись с ним могу, как сказали мне в городе после суда.
— Это злоба в тебе говорит, а не ум да любовь, — вздохнул дед Филимон. — Ладно, Настька, вот что я посоветую: природу не переспоришь порой, и за гульбу, пожалуй, наш народ, весёлый да сердобольный, тебя не осудит, пока мужик срок свой отсиживает. Но только одно запомни: как только яблонька, которую Максим у крыльца в весну прошлую посадил, в первый раз зацветёт, и последний лепесток белый наземь уронит — стало быть, закончилась твоя воля. Окунись тогда в нашей речке, чтобы все грехи свои смыть навсегда, и вскоре тогда вернётся твой муж. И жить будете счастливо — пуще прежнего…
Удивилась Настя этим словам, но колдовская слава соседа была столь велика, что примету насчёт яблони она хорошо запомнила. И то сказать: без хозяина тяжела жизнь бабы в деревне, когда двое детей на шее, и работа в колхозе, и огород, и прочее хозяйство, и никакого про
света нигде, а тебе всего тридцать лет и красой, и здоровьицем, и негой женской Господь отнюдь не обидел… Ушла Копылова в загул, правда, все любовники её, как зачарованные, миловались ею не более двух свиданий, а потом словно вырастала перед ними каменная стена: ласковые речи говорить, цветочки и подарки дарить Насте — это сколько угодно, а вот руки, чтобы её обнять-приласкать — словно заговорённые, никак больше не поднимаются! Марфа-насмешница, жившая тогда в старом домике лесника, заброшенном ещё до войны, приносила ей заветные травы, отвар из которых не позволял затяжелеть от гульбы, и в приключеньях любовных Настя забывала на время и обиду на своего Максима, и горечь тоски о нём — ибо всё же крепко его любила, несмотря на все страсти-мордасти. И посылки собирала ему в Сибирь дважды в месяц, и письма ласковые каждую субботу писала, детей уложив.
И вот, как прошёл четвёртый год их разлуки, и наступила весна — зацвела в первый раз яблонька у крыльца! У Насти были тогда шуры-муры с молоденьким, недавно присланным в деревню участковым Никитой, ещё не успевшим обзавестись семьёй. До того около месяца приглядывались они к друг дружке, не желая обратить своё взаимное влечение обыденным пустяковым флиртом. Но вот как-то вечером в конце марта пришла Копылова в его временное жилище, флигелёк в домовладении одинокой бабки, Змейкиной Степаниды. Настя хотела передать с участковым, наутро собиравшимся в город на своём мотоцикле на совещание, служебные бумаги для её районного начальства. А на скамеечке перед штакетником бабкиного двора оказалась вдруг Марфа-Насмешница, забавляющаяся с модной тогда игрушкой — трубой детского калейдоскопа.
— Двести тридцать лет тебе, подруженька, люди сказывают, а всё с безделушками забавляешься! — Упрекнула Копылова малютку-фею.
— И не двести тридцать, а только двести двадцать восьмой годик пошёл, не надо меня старше делать! А игрушки мне нравятся потому, что я в отличие от тебя мужиков всерьёз не воспринимаю, — ответила Марфа. — Забавляет только их в лесу за нос водить да стращать, если браконьерствуют иль костры свои без присмотра бросают. А воистину душой отдыхаю, когда с твоим Серёжкой в прятки или в карточный домик играемся, славный он парнишечка у тебя.
— Вот и будет тебе жених, когда подрастёт, — рассмеялась Настя. — Обожди меня, сейчас только бумаги свои Никитушке-менту занесу, да и пойдём вместе к твоему будущему женишку и его сестрице, сказки им рассказывать да баиньки укладывать.
— Я и сама к ним пойду, — ответила Марфа. — А ты, подруженька, покамест можешь и приголубить Никиткины русые кучеряшки, я же чую, что тебя тянет к нему.
— Вот ещё! — Недовольно взмахнула рукой Настя. — Хороший он парень, милый, но всерьёз с ним гулять боязно как-то, а только ради забавы — не хочется.
— Ну, как знаешь, голубушка, — усмехнулась Марфа. — Но только ежели через десять минут ты из флигеля не появишься — так и быть, навею я крепкий сон бабке Змейкиной, чтобы ей под окошками вашими не топталось, а затем и Серёжку с Зойкой спать уложу.
Настя только хмыкнула на эти слова, заходя в бабкину калитку. Как постучалась в маленькое окно флигеля, Никита почти сразу же отворил, видимо, он в крошечных сенях как раз умывался из рукомойника — показался с голым мускулистым торсом и в смешных лиловых кальсонах.
— Ой, обождите, я мигом оденусь, — воскликнул участковый и уже через две минуты встретил её во флигеле при полном параде, в форменных наглаженных брюках и в кителе, сверкающем лейтенантскими звёздами. Он не решился предложить ей присесть на свою единственную табуретку (кроме которой, в комнатке были лишь стол, тумбочка и узкая кровать на скрипучих железных пружинах), так и начали разговаривать, растерянно стоя, глаза в глаза.
— Никита Сергеич, да не стоило вам так из-за меня беспокоиться, я только на минутку зашла, — тихо произнесла нежданная вечерняя гостья.
— Дорогая Анастасия Николаевна, офицер просто обязан хорошо выглядеть в присутствии такой безумно красивой женщины.
Она хотела сказать: «Зачем так смущаете меня?», но не сказала, понимая, что он и не думает смущать, простодушно и искренне говорит.
— Вы тоже нравитесь мне, Никита… Но вы же знаете мою историю: дети, муж отбывает наказание…
— Всё так, Анастасия Николаевна, — вздохнул милиционер, проведя рукой по своим непокорным светлым кудряшкам. — Но, правду говоря, за ваш один поцелуй, Настенька, я готов отдать всё на свете, и чтоб я помер, если соврал!
— Вы сошли с ума. Как это может быть: всё на свете за один поцелуй? — С укором ответила она, неприятно вспомнив своих последних любовников, которые и не произносили, и не чувствовали по отношению к ней ничего похожего на такую трогательную романтику. Особенно огорчил её бригадир трактористов Яшка Горюнов, которого в прошлом году бросила жена ради какого-то городского хахаля, забрав с собой и детишек. Горе брошенного мужика было настолько огромным, что ни водка, ни женская Настина жалость к нему, вплоть до отчаянного постельного блуда, никак не утолили его.
После того как Яшка овладел красавицей-агрономшей впервые, отвёл душеньку после невольного долгого воздержания и вроде бы немного оттаял душой, он присел вдруг на край постели, закурил и через распахнутую дверь спальни тоскливо посмотрел на горницу, опустевшую без жены и детей.
— Встань-ка ты «раком» теперь, — грубо пожелал он от Насти.
Она огорчилась этому, быстро надела платье и собрала своё бельё в сумочку:
— Эх, Яшка, ну кто же так с бабами обращается! Хотел меня «раком», так не приказывать нужно было, а ласково рученьками повернуть, вот и сделал бы всё, как хотелось. А злобу свою нелепо на других вымещать: бабы, как, впрочем, и мужики, всякие на свете бывают, не все той злобы заслуживают.
Думала, что осерчает на неё ещё больше, будет кричать, — но нет, понял правильно её крик души, извинился и на прощание напоил дорогим чаем индийским. А всё-таки осадок неприятный остался у Насти: готова была утешать дурака в постели, утоляя и его, и своё горе, а он не понял, не оценил… А этот Никита смотрит на неё совсем по-другому, не придавая никакого значения её разгульному бытию, о котором всё уже ему рассказали, конечно, многие деревенские сплетницы.
— Один поцелуй, Никита, ничего не значит, — прошептала она, склоняясь к его кителю. — Разве можно всем жертвовать ради одного поцелуя? Возьми его, Никитушка, просто так…
Сумка с деловыми бумагами выпала из её рук, а комнатка закружилась и заплясала перед глазами, когда она ощутила его жаркие губы и трепетный упругий язык, осторожно проникающий в её полураскрытый маленький ротик. Настю повело, как при обмороке, но Никита мгновенно подхватил, принял свою желанную на руки и вместе с нею присел на свою скрипучую кровать. И впервые в жизни брюзжание этих старых пружин показалось Насте сказочной и волшебной музыкой. Его руки, одновременно и нетерпеливо, и робко ласкающие её тело, очаровывали настолько, что она просто расслабилась, утонула в наслаждении, зажмурившись и не считая возможным ничего говорить своему новому пылкому любовнику.
Он понял, что принят и желаем этой первой деревенской красавицей, о близости с которой ещё минуту назад не смел и мечтать, и принялся неловко, иногда болезненно для неё, освобождать от платья и трусиков, не отпуская от себя и не поднимая со скрипучей постели. Но даже эта неловкость, подобная движениям мальчика, раздевающего большую детскую куклу, очень нравилась ей, потому что была тоже искренней и забавной, как когда-то в забытой юности. Наконец она осталась в его руках совсем голенькой, а он, как и был, в полной милицейской форме, должно быть, это очень забавно выглядит со стороны, подумалось Насте.
Будто в полусне, целовал он её, миловал, не решаясь ни на что больше, и тогда она сама, осознав, что слишком уж захлестнула Никиту робкая нежность, приподнялась и раскрыла свои лебединые руки к нему навстречу, торопливо расстёгивая и китель, и брюки… Осторожно освободила наружу и приняла руками его крепкого, давно отвердевшего шалуна, показавшегося в тот миг разомлевшей Настеньке чуть ли не самой надёжной опорой во всём диковинном и суетном мире…
По соседству с дедушкой Филимоном, в сторону высокого явора, находился небольшой краснокирпичный домишко, с аккуратно выкошенным подворьем и с развесистой яблоней у крыльца. Гришка сразу обратил внимание на это жилище, ожидая, что вот-вот выйдут оттуда соседи поприветствовать прибывших к деду родственников. Но никто из них так и не появился. А вечером, поскольку окошки домика остались тёмными, парнишка окончательно решил, что нету в нём никаких жильцов.
И на следующее утро, когда дедушка с матерью и сестрой отправились в лес за травами, он, как и всякий любопытный мальчишка, решил посмотреть, не получится ли в странном домике обустроить себе местечко для игр. И юный следопыт через скрипучую калитку рассохшегося от времени, но ровного ещё штакетника с опаской зашёл в соседский двор. Но тут всё было безмятежно спокойно и царила мёртвая тишь, едва нарушаемая шелестом трав и листьев. И не только выцветшие старые рамы, а даже форточки на окошках домика, несмотря на летнюю жару, были закрыты, свидетельствуя об отсутствии хозяев, о том же говорили и неподрезанные, разросшиеся до самого крыльца извилистые ветви яблони.
Тем не менее, пробраться внутрь домика Гришке не удалось: оказался на двери большой висячий замок, а отворить снаружи ни одно из трёх окон, из-за плотно запертых рам, не было никакой возможности. Обойдя вокруг дома, мальчик опять поднялся на его невысокое крылечко, потрогал тяжеленный замок и хотел уже уйти восвояси, как вдруг громко скрипнула калитка за его спиной. «Хозяева пришли!» — Оробел незадачливый следопыт, не зная, как объяснять будет своё присутствие.
— Ну, здравствуй, гость дорогой! — Пропел тоненький и любезный девичий голосок. Гришка обернулся и обомлел: перед ним стояла улыбчивая прелестница в ярком зелёном сарафане, с длинными русыми волосами, вольно развевающимися на ветру. Обликом она необычайно походила на ведущую детской передачи «Будильник» Надежду Румянцеву, разве что глаза незнакомки были не голубыми, как у тёти Нади, а кошачьими, зелёными, в самый цвет её сарафана. А росточком она была едва больше самого Гришки! Чудеса, да и только! «Ну ясно, у дедули — и соседка колдунья, фея какая-нибудь…» — Мелькнуло в голове у мальчика, но всё же он совладал со своей растерянностью и вежливо ответил ей:
— Здравствуйте! Меня Гришкой зовут, я к дедушке Филимону из города приехал…
— Сразу видно, что внук Петровича, такой же ловкий и шустрый, — усмехнулась фея. — Хотел ко мне в избушку тайком забраться, а притворяешься, что по-соседски зашёл! Ну да ладно. Зовут меня Марфой, а величают Насмешницей. В избушку тебя на чай звать не буду, потому что там хозяин мой спит сном тревожным, солдатским, и ни в коем случае беспокоить его нельзя. Мы с тобой, соседушка, лучше тут присядем, во дворе, под яблонькой…
Она повела в сторону тонкой и белоснежной правой рукой, указывая на приземистую скамью, сбитую из стареньких серых досок. Если бы мальчик не был так впечатлён хозяйкой двора, возможно, и заметил бы, что ещё секундой назад на том месте не было никакой скамейки, только грелся на солнышке, выбравшись из травы, ленивый маленький ёжик. Но Гришка по сторонам не глядел, очарованный обаянием Марфы, и присел потихоньку на край скамьи рядом с нею.
— Вот что скажу тебе, Григорий Павлович Востряков, — серьёзно начала Марфа, изумив мальчика тем, что ещё никогда его так не величали, — вовсе не случайно ты приехал в Усладу. Видишь ли, дорогой, такая твоя судьба: после деда и матери стать главным знахарем наших мест. Поэтому я и хочу кое-какие наши тайны тебе открыть. Не все, конечно, но о себе и муже своём, раз к нам заглянул, поведаю с большим удовольствием!
И она начала свой рассказ, а Гришка воспринимал его настолько живо, словно своими глазами видел то, о чём говорилось. Только такие подробности утаила, которые рановато было бы знать мальчишке. Ну, а мы-то взрослые с вами, дорогой читатель, и упомянем поэтому в точности всё как было.
…Значит, обитала раньше в домике этом семья Копыловых: здоровенный мужик Максим, мастер на все руки, а особо — резчик по дереву, умелый плотник и каменщик, жена его Настасья-красавица, да двое их деток, старшая Зоя-тихоня и младший Серёжка, с малых лет сорванец. Жили они душа в душу, в любви и в достатке, благодаря Максимовым золотым рукам. Но однажды досадная и нелепая дурь этого Максима напрочь порушила покой семьи Копыловых.
Оглядывая только что выстроенное городской бригадой новое здание сельпо, хозяйственный председатель Мишуткин решил приварить арматурные решётки на его окнах.
— Да у нас в деревне чужого никто отродясь не брал! — Возразил ему дед Филимон.
— Свои, Филимон Петрович, не полезут, а залётные могут, — объяснил свои опасения председатель. — Стёкла-то оконные втихаря можно вырезать, но железные прутки так просто не спилишь. Пущай будут для острастки!
— Не к добру это, не по нашим обычаям, — покачал головой Перелесов. — Помню, Матвеюшка, ещё твой дед говаривал мне: не замки да засовы берегут добро, а совесть людская да благодать на родной земле.
И прав оказался старый Филимон! Решётки приваривать Матвей велел Копылову, а тот, ради забавы, на одном окне сгондобил их таким макаром, что его богатырским рукам ничего бы не стоило вынуть помаленьку решётку вместе с загнанными в кирпич дюбелями и так же незаметно на своё место поставить. Почти сразу и забыл озорной мастер эту придумку, а вспомнил уже перед самыми новогодними праздниками. Когда его Настю, колхозную агрономшу, послали в город на две недели, на курсы повышения квалификации, а вернуться она должна была почти уже к самой ёлочке. Как же своих детей без пряников-пирогов на праздник оставить? Гордым был Копылов, не стал кумушек да тётушек по деревне о том просить, понимая, что в такие дни у каждой хозяюшки свои хлопоты.
Вот и вспомнил сдуру про решётку на магазинном окне, выбрал ночь потемнее и совершил дело лихое. Решёточку аккуратно вынул, стекло оконное стеклорезом у задвижки вскрыл и осколок вантузом отобрал… При свете фонарика немецкого, трофейного, доставшегося от покойного деда, набрал в мешок всего понемножку: пять жестяных коробок халвы, три коробки конфет с орешками «Метеорит», печенья да развесных леденцов, сколь руки захватили. Не думал он, деревенщина неотёсанная, что по этим самым ловко пригнанным дюбелям и по отпечаткам пальцев сыщики городские быстро его найдут. И окажется он под арестом в первый день нового года, и присудят ему вскоре шесть лет заключения в глухой сибирской колонии.
Настя, хоть и любила мужа, а такой глупости ему простить не могла:
— Дядь Филимон, — говорила она соседу. — Ладно ещё, если подрался бы с кем-нибудь, иль загулял даже по пьяному делу. Разве не знал, что воровство — позор до окончания дней?
— Все знают, что не из лихости он так поступил, а из любви к детям, — ответил ей Перелесов. — Поэтому и простят дурака, вором он слыть не будет.
— Детей-то он любит, конечно, — не унималась Настя. — А как же обо мне позабыл? Сколько парней и мужиков клинья подбивало ко мне, а я всегда верная ему была, думала о том, чтобы вместе с ним быть, обиды не причинить! Что же, теперь и я могу почудить-погулять, как душа пожелает, и даже развестись с ним могу, как сказали мне в городе после суда.
— Это злоба в тебе говорит, а не ум да любовь, — вздохнул дед Филимон. — Ладно, Настька, вот что я посоветую: природу не переспоришь порой, и за гульбу, пожалуй, наш народ, весёлый да сердобольный, тебя не осудит, пока мужик срок свой отсиживает. Но только одно запомни: как только яблонька, которую Максим у крыльца в весну прошлую посадил, в первый раз зацветёт, и последний лепесток белый наземь уронит — стало быть, закончилась твоя воля. Окунись тогда в нашей речке, чтобы все грехи свои смыть навсегда, и вскоре тогда вернётся твой муж. И жить будете счастливо — пуще прежнего…
Удивилась Настя этим словам, но колдовская слава соседа была столь велика, что примету насчёт яблони она хорошо запомнила. И то сказать: без хозяина тяжела жизнь бабы в деревне, когда двое детей на шее, и работа в колхозе, и огород, и прочее хозяйство, и никакого про
света нигде, а тебе всего тридцать лет и красой, и здоровьицем, и негой женской Господь отнюдь не обидел… Ушла Копылова в загул, правда, все любовники её, как зачарованные, миловались ею не более двух свиданий, а потом словно вырастала перед ними каменная стена: ласковые речи говорить, цветочки и подарки дарить Насте — это сколько угодно, а вот руки, чтобы её обнять-приласкать — словно заговорённые, никак больше не поднимаются! Марфа-насмешница, жившая тогда в старом домике лесника, заброшенном ещё до войны, приносила ей заветные травы, отвар из которых не позволял затяжелеть от гульбы, и в приключеньях любовных Настя забывала на время и обиду на своего Максима, и горечь тоски о нём — ибо всё же крепко его любила, несмотря на все страсти-мордасти. И посылки собирала ему в Сибирь дважды в месяц, и письма ласковые каждую субботу писала, детей уложив.
И вот, как прошёл четвёртый год их разлуки, и наступила весна — зацвела в первый раз яблонька у крыльца! У Насти были тогда шуры-муры с молоденьким, недавно присланным в деревню участковым Никитой, ещё не успевшим обзавестись семьёй. До того около месяца приглядывались они к друг дружке, не желая обратить своё взаимное влечение обыденным пустяковым флиртом. Но вот как-то вечером в конце марта пришла Копылова в его временное жилище, флигелёк в домовладении одинокой бабки, Змейкиной Степаниды. Настя хотела передать с участковым, наутро собиравшимся в город на своём мотоцикле на совещание, служебные бумаги для её районного начальства. А на скамеечке перед штакетником бабкиного двора оказалась вдруг Марфа-Насмешница, забавляющаяся с модной тогда игрушкой — трубой детского калейдоскопа.
— Двести тридцать лет тебе, подруженька, люди сказывают, а всё с безделушками забавляешься! — Упрекнула Копылова малютку-фею.
— И не двести тридцать, а только двести двадцать восьмой годик пошёл, не надо меня старше делать! А игрушки мне нравятся потому, что я в отличие от тебя мужиков всерьёз не воспринимаю, — ответила Марфа. — Забавляет только их в лесу за нос водить да стращать, если браконьерствуют иль костры свои без присмотра бросают. А воистину душой отдыхаю, когда с твоим Серёжкой в прятки или в карточный домик играемся, славный он парнишечка у тебя.
— Вот и будет тебе жених, когда подрастёт, — рассмеялась Настя. — Обожди меня, сейчас только бумаги свои Никитушке-менту занесу, да и пойдём вместе к твоему будущему женишку и его сестрице, сказки им рассказывать да баиньки укладывать.
— Я и сама к ним пойду, — ответила Марфа. — А ты, подруженька, покамест можешь и приголубить Никиткины русые кучеряшки, я же чую, что тебя тянет к нему.
— Вот ещё! — Недовольно взмахнула рукой Настя. — Хороший он парень, милый, но всерьёз с ним гулять боязно как-то, а только ради забавы — не хочется.
— Ну, как знаешь, голубушка, — усмехнулась Марфа. — Но только ежели через десять минут ты из флигеля не появишься — так и быть, навею я крепкий сон бабке Змейкиной, чтобы ей под окошками вашими не топталось, а затем и Серёжку с Зойкой спать уложу.
Настя только хмыкнула на эти слова, заходя в бабкину калитку. Как постучалась в маленькое окно флигеля, Никита почти сразу же отворил, видимо, он в крошечных сенях как раз умывался из рукомойника — показался с голым мускулистым торсом и в смешных лиловых кальсонах.
— Ой, обождите, я мигом оденусь, — воскликнул участковый и уже через две минуты встретил её во флигеле при полном параде, в форменных наглаженных брюках и в кителе, сверкающем лейтенантскими звёздами. Он не решился предложить ей присесть на свою единственную табуретку (кроме которой, в комнатке были лишь стол, тумбочка и узкая кровать на скрипучих железных пружинах), так и начали разговаривать, растерянно стоя, глаза в глаза.
— Никита Сергеич, да не стоило вам так из-за меня беспокоиться, я только на минутку зашла, — тихо произнесла нежданная вечерняя гостья.
— Дорогая Анастасия Николаевна, офицер просто обязан хорошо выглядеть в присутствии такой безумно красивой женщины.
Она хотела сказать: «Зачем так смущаете меня?», но не сказала, понимая, что он и не думает смущать, простодушно и искренне говорит.
— Вы тоже нравитесь мне, Никита… Но вы же знаете мою историю: дети, муж отбывает наказание…
— Всё так, Анастасия Николаевна, — вздохнул милиционер, проведя рукой по своим непокорным светлым кудряшкам. — Но, правду говоря, за ваш один поцелуй, Настенька, я готов отдать всё на свете, и чтоб я помер, если соврал!
— Вы сошли с ума. Как это может быть: всё на свете за один поцелуй? — С укором ответила она, неприятно вспомнив своих последних любовников, которые и не произносили, и не чувствовали по отношению к ней ничего похожего на такую трогательную романтику. Особенно огорчил её бригадир трактористов Яшка Горюнов, которого в прошлом году бросила жена ради какого-то городского хахаля, забрав с собой и детишек. Горе брошенного мужика было настолько огромным, что ни водка, ни женская Настина жалость к нему, вплоть до отчаянного постельного блуда, никак не утолили его.
После того как Яшка овладел красавицей-агрономшей впервые, отвёл душеньку после невольного долгого воздержания и вроде бы немного оттаял душой, он присел вдруг на край постели, закурил и через распахнутую дверь спальни тоскливо посмотрел на горницу, опустевшую без жены и детей.
— Встань-ка ты «раком» теперь, — грубо пожелал он от Насти.
Она огорчилась этому, быстро надела платье и собрала своё бельё в сумочку:
— Эх, Яшка, ну кто же так с бабами обращается! Хотел меня «раком», так не приказывать нужно было, а ласково рученьками повернуть, вот и сделал бы всё, как хотелось. А злобу свою нелепо на других вымещать: бабы, как, впрочем, и мужики, всякие на свете бывают, не все той злобы заслуживают.
Думала, что осерчает на неё ещё больше, будет кричать, — но нет, понял правильно её крик души, извинился и на прощание напоил дорогим чаем индийским. А всё-таки осадок неприятный остался у Насти: готова была утешать дурака в постели, утоляя и его, и своё горе, а он не понял, не оценил… А этот Никита смотрит на неё совсем по-другому, не придавая никакого значения её разгульному бытию, о котором всё уже ему рассказали, конечно, многие деревенские сплетницы.
— Один поцелуй, Никита, ничего не значит, — прошептала она, склоняясь к его кителю. — Разве можно всем жертвовать ради одного поцелуя? Возьми его, Никитушка, просто так…
Сумка с деловыми бумагами выпала из её рук, а комнатка закружилась и заплясала перед глазами, когда она ощутила его жаркие губы и трепетный упругий язык, осторожно проникающий в её полураскрытый маленький ротик. Настю повело, как при обмороке, но Никита мгновенно подхватил, принял свою желанную на руки и вместе с нею присел на свою скрипучую кровать. И впервые в жизни брюзжание этих старых пружин показалось Насте сказочной и волшебной музыкой. Его руки, одновременно и нетерпеливо, и робко ласкающие её тело, очаровывали настолько, что она просто расслабилась, утонула в наслаждении, зажмурившись и не считая возможным ничего говорить своему новому пылкому любовнику.
Он понял, что принят и желаем этой первой деревенской красавицей, о близости с которой ещё минуту назад не смел и мечтать, и принялся неловко, иногда болезненно для неё, освобождать от платья и трусиков, не отпуская от себя и не поднимая со скрипучей постели. Но даже эта неловкость, подобная движениям мальчика, раздевающего большую детскую куклу, очень нравилась ей, потому что была тоже искренней и забавной, как когда-то в забытой юности. Наконец она осталась в его руках совсем голенькой, а он, как и был, в полной милицейской форме, должно быть, это очень забавно выглядит со стороны, подумалось Насте.
Будто в полусне, целовал он её, миловал, не решаясь ни на что больше, и тогда она сама, осознав, что слишком уж захлестнула Никиту робкая нежность, приподнялась и раскрыла свои лебединые руки к нему навстречу, торопливо расстёгивая и китель, и брюки… Осторожно освободила наружу и приняла руками его крепкого, давно отвердевшего шалуна, показавшегося в тот миг разомлевшей Настеньке чуть ли не самой надёжной опорой во всём диковинном и суетном мире…