Примирение
Из-под краёв плотной завеси банного окна пробивались тихие лучи солнца, а в них кружились и плясали былинки. Ровные горячие струи из душевой лейки с радостным шелестом скользили по женскому телу, мягкому, робкому, белоснежному. Но миловидная, рослая и грудастая купальщица не радовалась им, погрузившись в нескладные и тревожные мысли.
Нынче утром на городском вокзале Андрей встретил её, Лариску, сдержанно и спокойно, как встречают дальнего и почти забытого родственника, а не жену, пусть даже непутёвую и гулящую. И за всю дорогу в деревню — сказал бы хоть одно слово, хоть бы взглядом ожёг. Нет, покуривал молча свой "Беломор", крутя баранку разбитого агрофирменного "Камаза", предоставленного завгаром по уговору привезти попутно из города десяток мешков цемента, зажиленных завгаровым зятем, прорабом на городской стройке.
И дома, когда вошли в светёлку, по-холостяцки неухоженную по причине Ларискиного отсутствия, — не побил и не обругал, как бывало раньше и по малому поводу, не то что теперь, после её почти что двухмесячного загула. Велел только готовить обед, а сам пошёл колоть дрова да топить баню.
Выпили-закусили, сказал: "Ну, с приездом, Лариска", и больше ничего не сказал, вплоть до того момента, когда она убрала посуду и пошла в баню одна, потому что вместе они не парились, почитай, лет двенадцать. И вот теперь, под горячим душем, она задумалась — к чему б это всё? Настолько осерчал, что разлюбил напрочь, и теперь собирается с духом, чтобы прогнать? А зачем тогда звал домой?
Но вдруг и сам Андрей, лёгок на помине, вошёл в банную.
— Выхожу, помылась уже, — сказала она растерянно, чувствуя, что за время отсутствия совсем отвыкла от мужа, стесняется наготы.
— Иди сюда, помытая, — в ответ усмехнулся он, и Лариска удивилась: неужели захотел сладкого, в кои-то веки?
Ну да, захотел.
Как ни горько было признать ему, а Лариска за это время похудела и постройнела, сказать прямо — помолодела лет на десяток, разбудив, видимо, в чужих руках угасавшую женственность. Ишь ты: иные от блуда стервеют, дурнеют, заплывают жиром, а ей, паскуде, пошло на пользу! Ладная вся, славная, упругая, как хорошее тесто, и даже соски торчком...
Но ведь плоть, пусть и самая возжеланная — лишь личина и зримый образ, покрывающий душу. Андрей коснулся жены и принялся неуверенно гладить её, не понимая ещё, получится ли любовь, да и нужна ли она теперь. Живут же люди после сорока иными делами — мужики пьют, рыбачат, бабы сериалы глядят в ожидании очередной езды в город.
А насчёт любовных страстей мужики, усмехаясь в матёрые усы, говорят "дело молодое" и вспоминают после четвёртой, как правило, не саму забаву, а разные побасёнки: какими подвигами охмурил свою бабу, сколь ящиков белогривой выкушали на свадьбе, и как на перине маялись майскими ночами до ранней зорьки, глуша свои голоса, дабы не побудить детей... Помянут
обо всём этом, былом да попутном, но не вспомнят самого важного: дерзости, удивительности обладания женщиной, потому что оно, лукавое, стёрлось с годами и потускнело, словно лак на парадных туфлях...
Но вот сейчас Андрея вдруг восхитила робость, скованность и неловкость Ларискиной наготы, изумление тем, что она, как в молодости, ещё способна возбудить мужа. Не ведал он, что Лариска за время загула с горечью поняла, что это, пожалуй, и есть самое главное. Именно на этом и поставлены стены, свод супружеского житья-бытия, а затем, видимо, и светлой спокойной старости. Всё прочее — зыбко и мимолётно, сколь бы не тревожило сердце.
Вот, погуляла она малость от опостылевшей крестьянской жизни, с другими мужиками спала, надеясь новую судьбу обрести, — но кем она была для тех мужиков? Как ни трудна была эта мысль, но всё-таки: никому она толком и не нужна, как человек, как полноправное живое существо в доме, кроме своего Андрея, пускай и невыносимого временами, а всё ж понятного и родного, — если, конечно, уже не проклял и не забыл навсегда.
И тогда, словно в лад раздумьям её, дорогая подружка юности, только что переехавшая в Москву сторожить зятеву дачу, с домашними новостями рассказала ей, что Андрей ни с кем пока не сошёлся, а ей лично шепнул на ушко при танцульках отходного застолья: увидишь, мол, скажи — нехай возвращается, хорош уже колобродить; может быть, до смерти и не прибью дуру.
И Лариска тем же вечером позвонила ему, удостоверилась, пусть и без большой радости в Андрюхином голосе — а чего было ожидать? Эх, слово его надёжное, побьёт крепко, ну так и поделом: любишь медок — люби холодок.
Но сейчас, вместо битья и упрёков, как-то чересчур бережно лапает, по-ребячьи елозит ладонями по заднице и по бёдрам, почему-то боясь стиснуть как следует, сложить на лавку и запустить лысого Ленина в глубинку России-матушки, как выразился один весёлый московский дьякон, с которым Лариска переспала по пьяному делу. Но вдруг она поняла: Андрюха просто боится спугнуть это тонкое, нежданное изумление от желания вопреки всем горестям и обидам обладать ею - грешной, растерянной и взволнованной.
И ведь вправду, осознала Лариска, — растеряна и взволнована...
Эхма, шабаш валять дурака — не дети всё-таки! Да, брали её чужие мужики, но, чай, не протёрли насквозь. А былая дурь, небось, на ушах не повиснет. Потом, решила Лариска, брани сколь угодно, — но сейчас, муженёк, хватай и терзай, отводи душу, и чем ретивее, тем и слаще!
Выдохнув полной грудью, Лариска чуть раскрыла колени и придвинулась вплотную к мужу. Бугорком над впадиной живота радостно ощутила, что его гусёк-тупорылец уже поднялся и отвердел, готовый забраться в заветный, долгожданный чуланчик и заплясать в нём, заметаться от буйной радости.
Вспомнил Андрюша молодость, улыбнулась Лариска и, воспарив душой, обвила ветками-руками его могучую спину.
Нынче утром на городском вокзале Андрей встретил её, Лариску, сдержанно и спокойно, как встречают дальнего и почти забытого родственника, а не жену, пусть даже непутёвую и гулящую. И за всю дорогу в деревню — сказал бы хоть одно слово, хоть бы взглядом ожёг. Нет, покуривал молча свой "Беломор", крутя баранку разбитого агрофирменного "Камаза", предоставленного завгаром по уговору привезти попутно из города десяток мешков цемента, зажиленных завгаровым зятем, прорабом на городской стройке.
И дома, когда вошли в светёлку, по-холостяцки неухоженную по причине Ларискиного отсутствия, — не побил и не обругал, как бывало раньше и по малому поводу, не то что теперь, после её почти что двухмесячного загула. Велел только готовить обед, а сам пошёл колоть дрова да топить баню.
Выпили-закусили, сказал: "Ну, с приездом, Лариска", и больше ничего не сказал, вплоть до того момента, когда она убрала посуду и пошла в баню одна, потому что вместе они не парились, почитай, лет двенадцать. И вот теперь, под горячим душем, она задумалась — к чему б это всё? Настолько осерчал, что разлюбил напрочь, и теперь собирается с духом, чтобы прогнать? А зачем тогда звал домой?
Но вдруг и сам Андрей, лёгок на помине, вошёл в банную.
— Выхожу, помылась уже, — сказала она растерянно, чувствуя, что за время отсутствия совсем отвыкла от мужа, стесняется наготы.
— Иди сюда, помытая, — в ответ усмехнулся он, и Лариска удивилась: неужели захотел сладкого, в кои-то веки?
Ну да, захотел.
Как ни горько было признать ему, а Лариска за это время похудела и постройнела, сказать прямо — помолодела лет на десяток, разбудив, видимо, в чужих руках угасавшую женственность. Ишь ты: иные от блуда стервеют, дурнеют, заплывают жиром, а ей, паскуде, пошло на пользу! Ладная вся, славная, упругая, как хорошее тесто, и даже соски торчком...
Но ведь плоть, пусть и самая возжеланная — лишь личина и зримый образ, покрывающий душу. Андрей коснулся жены и принялся неуверенно гладить её, не понимая ещё, получится ли любовь, да и нужна ли она теперь. Живут же люди после сорока иными делами — мужики пьют, рыбачат, бабы сериалы глядят в ожидании очередной езды в город.
А насчёт любовных страстей мужики, усмехаясь в матёрые усы, говорят "дело молодое" и вспоминают после четвёртой, как правило, не саму забаву, а разные побасёнки: какими подвигами охмурил свою бабу, сколь ящиков белогривой выкушали на свадьбе, и как на перине маялись майскими ночами до ранней зорьки, глуша свои голоса, дабы не побудить детей... Помянут
обо всём этом, былом да попутном, но не вспомнят самого важного: дерзости, удивительности обладания женщиной, потому что оно, лукавое, стёрлось с годами и потускнело, словно лак на парадных туфлях...
Но вот сейчас Андрея вдруг восхитила робость, скованность и неловкость Ларискиной наготы, изумление тем, что она, как в молодости, ещё способна возбудить мужа. Не ведал он, что Лариска за время загула с горечью поняла, что это, пожалуй, и есть самое главное. Именно на этом и поставлены стены, свод супружеского житья-бытия, а затем, видимо, и светлой спокойной старости. Всё прочее — зыбко и мимолётно, сколь бы не тревожило сердце.
Вот, погуляла она малость от опостылевшей крестьянской жизни, с другими мужиками спала, надеясь новую судьбу обрести, — но кем она была для тех мужиков? Как ни трудна была эта мысль, но всё-таки: никому она толком и не нужна, как человек, как полноправное живое существо в доме, кроме своего Андрея, пускай и невыносимого временами, а всё ж понятного и родного, — если, конечно, уже не проклял и не забыл навсегда.
И тогда, словно в лад раздумьям её, дорогая подружка юности, только что переехавшая в Москву сторожить зятеву дачу, с домашними новостями рассказала ей, что Андрей ни с кем пока не сошёлся, а ей лично шепнул на ушко при танцульках отходного застолья: увидишь, мол, скажи — нехай возвращается, хорош уже колобродить; может быть, до смерти и не прибью дуру.
И Лариска тем же вечером позвонила ему, удостоверилась, пусть и без большой радости в Андрюхином голосе — а чего было ожидать? Эх, слово его надёжное, побьёт крепко, ну так и поделом: любишь медок — люби холодок.
Но сейчас, вместо битья и упрёков, как-то чересчур бережно лапает, по-ребячьи елозит ладонями по заднице и по бёдрам, почему-то боясь стиснуть как следует, сложить на лавку и запустить лысого Ленина в глубинку России-матушки, как выразился один весёлый московский дьякон, с которым Лариска переспала по пьяному делу. Но вдруг она поняла: Андрюха просто боится спугнуть это тонкое, нежданное изумление от желания вопреки всем горестям и обидам обладать ею - грешной, растерянной и взволнованной.
И ведь вправду, осознала Лариска, — растеряна и взволнована...
Эхма, шабаш валять дурака — не дети всё-таки! Да, брали её чужие мужики, но, чай, не протёрли насквозь. А былая дурь, небось, на ушах не повиснет. Потом, решила Лариска, брани сколь угодно, — но сейчас, муженёк, хватай и терзай, отводи душу, и чем ретивее, тем и слаще!
Выдохнув полной грудью, Лариска чуть раскрыла колени и придвинулась вплотную к мужу. Бугорком над впадиной живота радостно ощутила, что его гусёк-тупорылец уже поднялся и отвердел, готовый забраться в заветный, долгожданный чуланчик и заплясать в нём, заметаться от буйной радости.
Вспомнил Андрюша молодость, улыбнулась Лариска и, воспарив душой, обвила ветками-руками его могучую спину.